СТРОГИНО» Архив сайта » Ол Рунк “Рыжий цвет войны”, стихи послевоенных лет

Ол Рунк “Рыжий цвет войны”, стихи послевоенных лет

 Мне семьдесят шесть лет. Инженер. Ол Рунк – мой литературный псевдоним. Самиздатом издал пять книг: сборник стихотворений, три повести и роман в двух томах. Беспартийный атеист. Ни к каким попам не хожу, ни в каких партиях не состою.

 

РЫЖИЙ ЦВЕТ ВОЙНЫ

 

*****

И было лето сорок четвертого.

Мы с мамой ютились под руинами кирпичного до­ма, в его уцелевшем подвале.

Нам и еще нескольким тетям он служил и жилищем, и бомбоубежищем. Днем в нем жили, а ночью надеялись спастись от бомб. И спасались как умели.

Моя мама при первых же зву­ках воздушной тревоги хватала меня в охапку и вме­сте с одеялом затаскивала под кровать. Там, по ее сло­вам, мы прятались от смерти.

Я представлял смерть такой, какой увидел ее на случайно попавшейся мне картинке. Она очень смахивала на женщину. Даже во­лосы ничем не отличались от женских, только были нечесаны и распущены как у пьяной бабы.

И все же, несмотря на такое сходство с окружавшими меня те­тями, она производила неприятное впечатление и вну­шала страх.

Особенно пугало костлявое лицо с черными провалами вместо глаз и огром­ная остроотточенная стальная  коса.

Я попытался сделать смерть более привлекатель­ной, превратить из черно-белой в цветную, и покрасил распущенные волосы сначала желтым карандашом, а потом красным. Получился какой-то неопределенный цвет, очень смахивающий на рыжий, а смерть от этого лучше не стала, краше не сделалась и по-прежнему пугала пустыми глазницами и сверкающей над головой косой.

 

Лёжа под кроватью, я искренне верил, что, пока бомбят, она вот такая, почти живая, ходит в темноте и выискивает нас, и чем ближе падали бомбы, тем ближе, мне казалось, она подходила к нам. Я даже начинал ощущать ее холодное дыхание и легкий посвист безжалостного металла косы, пытавшейся зацепить нас. Я плот­нее прижимался к маме.

Возле мамы было тепло, ря­дом с нею я чувствовал себя в безопасности, успокаи­вался и чаще всего засыпал на вздрагивающем от раз­рывов бомб бетонном полу.

А просыпался уже в постели…

 

С восходом солнца мама уходила на работу и всег­да старалась уйти так, чтобы не разбудить меня.  Я сам охотно поспал бы до полудня, тем самым наполо­вину уменьшая шансы попасть на улице в какую-ни­будь неприятность и почти на одну треть сокращая свою дневную потребность в еде. Ведь тому, кто вста­ет в обед, завтрак уже не нужен.

 

Но меня будило солнце.

Его тонкий лучик прыгал на стену и лукаво светился надо мной, пока мама бы­ла дома. Но стоило ей уйти, он тут же соскальзывал на мое лицо и начинал слепить меня.

Я старался не просыпаться и плотнее сжимал веки, делая вид, что не замечаю озорника и сам спозаранку не озорничаю. Но где уж человеку, тем более ребенку, устоять пе­ред солнцем. Яркий свет пробивался сквозь ресницы, и с ним  ничего нельзя было поделать.

 

И тогда я отодвигался в сторону и освобождал место на подушке солнечному зайчику. Мы лежали рядом, и оба сияли. Один – светом, другой – радо­стью.

Но радоваться жизни хорошо сытому человеку. Го­лодного постепенно начинают одолевать другие забо­ты. И чем больше голодный просыпается, тем настой­чивее думает, как бы ему червячка заморить. Поэтому, окончательно проснувшись, я первым делом косил гла­за на стол.

 

Тот день не был исключением, потому что есть мы хотим каждый день, и утро того дня не обмануло мо­их надежд. На вымытых до блеска досках что-то ле­жало под белой тряпочкой.

Вскочив на ноги, я заглянул под нее.

Две карто­фелины и кусочек черного хлеба! По маминому замыс­лу все это я должен был съесть в обед. Я погрозил пальчиком сияющему проказнику, который все еще ва­лялся на моей подушке, и призадумался.

Но думал не­долго. Встав раньше, чем рассчитывала мама, я и под­крепиться должен был раньше. Я решительно сел за стол и, ничуть не колеблясь, перенес обед на завтрак. В отличие от мамы, я считал, что человек должен есть тогда, когда ему хочется, естественно, если при этом у него есть что есть. В данном случае было. Кар­тошина, как только я ее чуть ковырнул, начала источать головокружительный запах, разжигая мой и без того хороший аппетит.

Я внимательно оглядел ее, прикидывая, с какой стороны лучше откусить, чтобы она подольше «остава­лась целей».

 

Откусив посмотрел, так ли получилось, как заду­мал. Нельзя, конечно, от целого отнять часть и так, чтобы оно не поубавилось, и все же получилось здорово.

И до того хорошо у меня дело пошло, и я так увлекся этим делом, что совсем забыл, как надо есть, если хо­чешь сытость почувствовать.

Когда я вспомнил, что кушать надо не спеша,тщательно пережевывая пищу, еды уже никакой не осталось и сытости совсем не чувство­валось.

От завтрака получилось одно разочарование.

Я с тоской подумал, что для полноты картины мне не хватает хорошей мисочки овсяной каши. В детстве я уважал эту кашу за ее сытость, а больше, наверное, – за доступность.

Но овсяночка давно пропала. Как и куда – никто толком не знал. Мама только говорила, что надо ждать новый урожай. Но не ждать же его за столом…

 

Я одел штанишки на лямочках, рубашку и, подойдя к умывальнику, оглядел руки. Видимой грязи не заме­тил и обрадовался, что не надо их мыть по-настоящему.

Ополоснул кое-как и посмотрелся в зеркало.

Лицо и без всякого умывания было чистым. Только сивый чубчик излишне взъерошился за ночь. Я пригла­дил его влажной ладонью и заодно мокрыми кулаками протер глаза.

Еще раз оглядел себя в зеркале. Кажет­ся, придраться было не к чему. Удовлетворенный, я вы­тер руки о полотенце, а потом и лицо. Сначала ту его часть, которая была мокрой, а потом и ту, которую удалось, умываясь,  не замочить.

 

Теперь можно было идти на улицу. От одной этой мыс­ли, настроение мое стало таким, каким было, когда я вместе с солнцем нежился на подушке. Одним словом – солнечным!

 

Я резво выбежал во двор, но сразу же остановил­ся. Мне показалось, что на нашей улице стало больше гнетущей пустоты и ненужного простора. Предчувст­вие чего-то нехорошего навалилось на меня, и пропа­ло всякое желание порезвиться.   

 

Скорее машинально, чем осознанно, я огляделся и понял, от чего вдруг произошла со мной такая перемена. С нашей улицы исчез последний дом. Еще вчера, двухэтажный и дере­вянный, с остроконечной крышей, покрытой черепицей, он одиноким теремом красовался над окрестными ру­инами, заслоняя собой часть неба и железнодорожную станцию. Теперь и станция, и небо над ней были вид­ны отлично и только чуть-чуть подергивались в горя­чем воздухе, поднимавшемся вверх с еще неостывшего пепелища.

 

Какая-то непонятная сила, безрадостная и мрач­ная, повлекла меня к уже оставленному всеми пожа­рищу. Я зачарованно смотрел на рыжие языки пламе­ни, местами вырывавшиеся из-под золы и черепицы, и в душе звучала гулко и больно ноющая на одной но­те тоска. Словно там струна невидимая лопнула, и гу­дела, гудела, не затихая,

 

– Сгоришь, малец! – крикнул кто-то.

Я опомнился и почувствовал нестерпимый жар. Сто­ять рядом с раскаленным пепелищем стало невозмож­но, да и незачем было стоять возле него. Я поплелся, сам не зная куда. Лишь бы двигаться. Лишь бы идти.

Горело обожженное жаром лицо. А тут еще и солн­це, поднявшись высоко, тоже раскалилось. От него не так-то просто было уйти. Но спрятаться можно было, и я свернул к бульвару.

Как только я оказался в про­хладной тени тополей, так сразу же за ними, на солнечной полянке, увидел пленных немцев.

Они давно уже не вызывали у меня никакого интереса. Эшелоны с ними каждый день проходили через наш городок, и мой глаз привык, а моя душа притерпелась к ним. И я спокойно прошел бы мимо них, если бы не запах ов­сяной каши…

 

Немцы подкреплялись. Одни уже ели, другие с лож­ками наготове стояли в аккуратной очереди. Наш сол­дат, взобравшись на телегу, накладывал в звонкие металлические миски дымящуюся кашу.

Ах, какой аромат она источала и какой благода­тью разливался он по бульвару и в моей душе.

 

Голодный соображает лучше сытого, и я без чьей-либо подсказки догадался, чью овсяночку едят гады, и почему она у нас пропала.

Зло вскипело во мне. Я поднял комок сухой глины, вырванный из нашей земли их бомбой, и бросил в самого рыжего фрица. Он вы­зывал у меня наибольшую неприязнь, наверное, от то­го, что его волосы полыхали в лучах солнца, как огонь. Многоязыкий. Беспощадный… Который только что так больно обжег мою душу и от которого все еще горело мое лицо.

 

Комок не долетел до цели и, ударившись о землю, рассыпался. Немец покосился па него, потом на меня. Не спеша слизнул кашу с ложки. Аккуратно положил ложку в миску. Неторопливо поставил миску на траву. И вдруг, вскочив на ноги, повел руками так, словно стрелял, прижимая автомат к животу.

 

Все это он проделал без единого звука. Но иска­женное злобой лицо говорило больше, нежели он мог бы сказать, зная русский  язык.

 

Бояться мне было нечего. Между мной и им стоял наш автоматчик с настоящим автоматом, и он не дал бы меня в обиду.

Но все равно я испугался. Меня на­пугала ненависть. Столько ненависти, жестокой и без­рассудной, мне еще не приходилось видеть ни на од­ном лице. Я повернулся, чтобы драпануть, и остолбе­нел…

 

Прямо передо мной в тени тополя стояла смерть. Самая настоящая. Совсем такая, какой ее рисовали на картинках. И даже огромная коса, холодно поблес­кивая острым металлом, лежала у нее на плече. Смерть шагнула ко мне, вышла из тени… и рыжим ог­нем полыхнули распущенные по плечам волосы, и си­ней молнией сверкнула коса над ними…

 

Земля качнулась подо мной, а трава и деревья закру­жились вокруг невидимой оси, теряя свои очертания и желтея, как это бывает осенью с полями и лесами. По­степенно все слилось в одно рыжее пятно, которое на­чало быстро темнеть и уменьшаться и, превратившись в маленькую точку, исчезло совсем…

…………………………

 

Вокруг меня и надо мной было солнце. А сам я ле­жал в тени. Я это почувствовал и понял, еще не открывая глаз. И сразу же, как только я это осознал. множество звуков, словно прорвав глухую плотину, хлынуло в мое сознание.

Я услышал деревья и траву, воробьев и галок, маневровую «Овечку» и металличес­кий звон мисок. Он напомнил об овсяной каше, и я вновь почувствовал ее аромат и, наслаждаясь им, глу­боко вдохнул воздух…

 

–   Может быть, врача позвать? – услышал я хрип­ловатый  мужской голос. – Среди них должен быть доктор.

 

У человека есть особое чутье, под которым, скорее всего, подразумевается сверхсообразительность. У ме­ня оно не всегда и не при всех обстоятельствах сра­батывает, но тогда я догадался, какого врача и для кого собираются позвать… Я и к нашим-то врачам всю жизнь отношусь с недоверием и без нужды стара­юсь к их помощи не прибегать.

 

Я поспешно открыл глаза, чтобы выразить свой протест, – и увидел жен­щину.

Она стояла на коленях, склонясь надо мной, и при­стально вглядывалась в мое лицо. Легкий ветерок пе­ребирал разметанные по плечам и спадающие с них рыжие волосы… Она была молода, и на ее бледном лице, украшенном небогатой россыпью веснушек, я за­метил тревогу и понял, за кого она беспокоится.

 

Незнакомка протянула ко мне тонкую руку с очень длинными пальцами и осторожно провела прохладной ладонью по моему лбу.

–   Не нужен нам их врач,    –   бросила    она через плечо охраннику, стоявшему за ее спиной.

 

Он не стал возражать и, круто повернувшись, ушел нести службу.

Я покраснел от удовольствия и еще от стыда, что несколькими минутами раньше принял свою спасительницу за смерть и до смерти испугался ее. И по-простоте душевной, которая в детстве еще была у меня, сказал:

– Ну и  напугали вы меня с вашей косой. Прямо смерть живая, и тощая вы, как смерть.

– Да, я худовата,   но не страшная, – она лукаво посмотрела на меня, легким движением головы отки­нула  за плечи  волосы и приняла  такую горделивую осанку, словно смотрелась в зеркало, любуясь собой. – Вообще-то у мужчин я числись в красавицах.

– А вы и красивы! – поспешно воскликнул я, догадываясь, что чуть ранее не то брякнул. – Очень даже!

– Значит, ты уже не боишься меня? – улыбнулась она  и поднялась на ноги.

– Ничуть! – расхрабрился я и тоже встал.

 

И опять все поплыло перед глазами. Я вцепился в руку незнакомки. Она догадалась, в чем дело, и другой рукой поддержала меня. Какое-то время мы так и стоя­ли. Постепенно головокружение прошло. Мир перестал расплываться и приобрел знакомые очертании.

Я осто­рожно освободился из чужих объятий.

 

–   У тебя сильное малокровие, – вздохнула женщина. – Тебе необходимо хорошее питание.

 

Я почему-то стыдливо потупился и, словно чувствуя себя в чем-то страшно виноватым, проворчал:

– А где его взять, если немцы всю овсянку съели.

 

Она  подняла косу и, забросив ее на плечо, спросила:

– Ты любишь козье молоко?

– Еще бы! – не раздумывая воскликнул я, хотя ни­когда в жизни до этого не пробовал козье молока.

Но я и не врал. В те годы мы любили все, что можно было есть и чем хоть как-то можно было заморить чер­вячка.

 

–   Сейчас я покажу тебе, где живу, и ты будешь при­ходить ко мне каждое утро за молоком.

–   Мама не разрешит, – заявил я поскучневшим го­лосом.

 

Она задумчиво посмотрела на меня.

– Всякие чужие бывают, – уточнил я. – Сами понимаете. Вон в Ленинграде, говорят, из детей даже холодец варили.

– Понимаю, очень   даже это понимаю, никому не хочется, чтобы из него сварили холодец. Так что пой­дем к твоей маме, и спросим разрешения. Тебя как зовут?

– Федя! – охотно представился я.

– А меня – тетя Лиза. Идти нам далеко придется?

–   Что вы? Совсем рядом. Это здесь, за станцией.

Я махнул рукой в сторону железной дороги и, пряча гла­за, умышленно громко вздохнул:

 – Только бесполезное всё это дело. Денег у нас совсем нет.

–   Чего это ты вдруг развздыхался! – засмеялась тетя Лиза. – У меня их тоже нет, и, как видишь, не вздыхаю.

 

Чувствуя себя немного пристыженным, я поспешил всю вину за свои вздохи переложить на собственную ма­му.

–   Без денег мама не согласится, вот в чем дело… Но уж если вы так считаете, то пойдемте.

 

Я и сам не знал, что она так или не так считает, но мне страшно не хотелось остаться без козлиного моло­ка, и я первым двинулся вперед, не дожидаясь пока она начнет задавать уточняющие вопросы.

 

Наш путь лежал мимо пленных. Немцы уже съели кашу, и рыжий тщательно вытирал миску скрюченным указательным пальцем. Нетрудно было догадаться по его жадно высунутому языку, уже приготовившемуся слизнуть кашу с пальца, что он, как и я утром, даже чер­вячка не заморил. Но вместо сочувствия я ненавидел его его же ненавистью.

–   У-у, гад рыжий! – крикнул я ему и погрозил кула­ком, вложив в этот жест весь свой гнев, на какой только был способен.

 

Он сердито покосился на меня, но на этот раз никак не ответил на мой выпад.

А тетя Лиза склонила кокет­ливо в мою сторону голову и спросила:

– Не любишь рыжих?

– Ужасно не люблю! – с чувством воскликнул я  и  тут же прикусил язык.

Мама всю жизнь внушала мне: сначала думай, а по­том говори. У меня это, к сожалению, не всегда получа­лось, и не только в детстве. Я украдкой глянул на спут­ницу, пытаясь определить, обиделась она или нет, и если обиделась, то здорово или не очень?

Она продолжала ид­ти как ни в чем не бывало. И ее лицо по-прежнему было красивым. И эту красоту не портила ни затаенная оби­да, ни скрытая злость.

И мне вдруг подумалось, что она, может быть, совсем и не рыжая…

–   Тетя  Лиза, – забегая вперед и заглядывая ей в гла­за, спросил я, – а красный цвет – рыжий или самый обычный?

 

Она неопределенно повела худым плечом, на котором лежала коса, призадумалась немного и через несколько шагов сказала:

–   Это, Феденька, кому   как видится.   Рыжего цвета как такового вообще не существует. Его придумали не­хорошие люди, чтобы досадить ближним,  и когда они хотят тебе   досадить, они и сивого могут за рыжего вы­дать.

 

Я всегда надеялся, что буду хорошим человеком. Во всяком случае, мама надеялась, что из меня именно та­кой человек получится. И я старался, по возможности, оправдывать ее надежды. И на чужую тетю, тем более ре­шившую бесплатно поить меня молоком, мне не хотелось производить плохое впечатление. Я энергично заверил ее:

– А мне вы не видитесь рыжей!

– А какой же я тебе вижусь?

– Солнечной! – обрадовался я нужному   слову, не­ожиданному пришедшему на ум. – Вот какой!

– Солнечной?! – повторила она с легким недоуме­нием.

– Солнечной! – убежденно воскликнул я, искренне веря, что ничего теплее и светлее солнца, с которым я дружил, на свете нет.

 

На ее губах заиграла улыбка, и я понял, что она мне верит и ничуть не сомневается в моей искренности.

 

На самом краю бульвара она остановилась и ска­зала:

–   Вот здесь я живу. Запомни!

Я тоже остановился и посмотрел туда, куда она по­казала. На небольшом клочке земли, ничем не отгоро­женным от остального мира, нелепо возвышался косо­бокий сарайчик и еще более нелепо из цветущей кар­тошки торчал черный горб землянки.

Землянка в то вре­мя многим служила жильем, и на меня не произвела ни­какого впечатления. А вот домик для козы не понравил­ся мне и заронил в мою душу какое-то беспокойство. Но я не успел осознать его полностью. Тетя Лиза двинулась вперед, и я поспешил за нею, думая уже совсем о другом.

 

И только ночью, когда снова бомбили, я неожиданно вспомнил сарайчик, и ускользнувшее было днем чувство тревоги  вернулось ко мне, но теперь   оно стало   болеесильным и вполне осознанным. Теперь я знал его причину. Сарайчик был слишком хилым и не мог защитить козу от бомб.

 

– Совсем озверели, – проворчал я. – Того   и гля­ди, в козу попадут.

– Им сейчас не до козы, – отозвалась мать из тем­ноты. – Слышишь, как зенитки молотят!

– Потому и могут   попасть, что торопятся удрать и бомбы сбрасывают куда попало.

– Разве  что случайно угодят, –  согласилась она.

 

Пол под нами вздрагивал, и, лежа под кроватью, я пытался угадать на слух, как близко рвутся бомбы от того места, где расположилась на жилье тетя Лиза.

И тут я вдруг подумал, что тетя Лиза должно быть совсем не дура н возьмет козу на время бомбежки в свою землянку, берет же мама меня с собой под кровать… А чем коза хуже?.. Может быть, даже еще и лучше. Она хоть молоко дает.

 

– Мам, а тетя Лиза свою кормилицу к себе, в землянку, взяла, как ты думаешь?

– Да никак я о ней не думаю! – сердито ответила мать и, словно спохватившись, тут   же   решительно за­явила: – Конечно, взяла.   Жалко же ведь животину. И ты не переживай.    Постарайся уснуть.  До сих пор все обходилось, бог даст, и на этот раз все обойдется.

……………………

 

Проснулся я уже в кровати.

Мамы не было и солнце вовсю слепило меня. Но на этот раз мне было не до него. Закрываясь ладонью, я скосил глаза на стол. К великой своей радости увидел на нем пустую поллитровую бутылку. Рядом что-то еще лежало под белой тряпочкой. Я совсем не собирался завтракать. И, может быть, мне в то утро и есть-то совсем не хотелось. Но все же я заглянул под тряпочку из чистого любопытства. Там лежал кусочек хлеба, который по маминому замыслу я должен был съесть с молоком.

 

Мои намерения сегодня полностью совпадали с ее планами.

Я только от кусочка отщипнул малюсенькую крошку и бросил в рот. Если хлеб долго держать во рту, он дела­ется сладким, как конфета. И я не выпускал рассластившийся комочек пока умывался и одевался. А надо сказать, на этот раз я умывался и одевался так, словно с мамой шел в гости, и душа моя пела, как у человека, иду­щего в гости не ради пустой траты времени, а ради хо­рошего угощения.

 

На улице я счастливо посматривал на прохожих, и мне страшно хотелось, чтобы они видели, какой я сча­стливый.

Наверное, это желание слишком увлекло ме­ня, и я не заметил, как оказался около огорода тети Лизы. Сегодня он мало походил на вчерашний огород… Я беспомощно огляделся по сторонам в надежде, что ошибся. Но ошибки не могло быть…

Тогда, собравшись с духом, я перевел взгляд на то, что уже видел боковым зрением и на что не хотел и бо­ялся смотреть…

И увидел куски ржавого железа вместе с обломками досок, разбросанные по цветущей картошке… Если сарайчик, словно сдутый ветром, рассыпался, то на месте землянки зияла огромная воронка.

Жирная, слов­но облитая маслом, глина блестела по ее краям и слепи­ла глаза. Наверное, поэтому я не сразу разглядел суту­лую старуху. Опершись на штыковую лопату, она, не мигая, смотрела на меня. Большой нос, бесстыдно торча­щий из черного платка, завязанного узлом под острым подбородком, и маленькие колючие глазки делали ее по­хожей на ворону.

Она пошамкала беззубым ртом и спросила меня, ше­пелявя:

–   За молоком, небось, пришел?

 

Я уже осознал, что случилось здесь ночью, и вопрос показался мне издевательским и нелепым.

–   Нет! – грубо солгал я.

 

Старуха нехорошо посмотрела на пустую бутылку в моих руках.

– Бомба в них попала, – перекрестилась она и пове­ла носом над воронкой, словно очерчивая ее в простран­стве.

 

До меня вдруг дошло рядом с чем я стою, и мне стало жутко.

Холодея от ужаса, я с детской дотошностью уточ­нил:

– И в козу тоже?

– И в козу тоже.

– Значит, тетя Лиза брала ее с собой, – с каким-то странным облегчением проговорил я.

Глаза старухи нехорошо сверкнули.

–   Ты за молоком пришел, – злорадно зашипела она и засеменила  в мою сторону, как мне показалось, с недобрыми намерениями.

 

– Нет! Нет! – закричал я и, бросив в траву пустую бу­тылку, пустился наутек.

 

Я бежал через железнодорожное полотно без оглядки. И только увидев маму, я почувствовал себя в полной безопасности и расплакался.

Никогда в жизни так горько я больше не плакал. Слезы текли неудержимо, я захлебывался ими, не в состоянии выговорить ни одного слова.  А жалость к тете Лизе, к козе и к самому себе переполняла меня че­рез край. И только выплакавшись, я излил маме всю душу, и вспомнил рыжего немца с его нечеловече­ской ненавистью и старуху с птичьим лицом.

 

– Боже, Боже, – прошептала    в отчаянии мама. – Что же это творится?! Как ужасна война! Как я боюсь, Феденька, что и твое сердце она ожесточит.

– Не ожесточит, – шмыгая носом, постарался я ус­покоить ее. – Войны-то я совсем и не видел. Ведь мы с тобой все бомбежки под кроватью просидели.

 

 

 

Стихи послевоенных лет

 

СКАЗКИ ВЕНСКОГО ЛЕСА

 

                        Маме, Татьяне Григорьевне

 

***

Жизнь, как будто мельница,

Крутит жернова:

Горе перемелется в грустные слова.

 

А пока заученно киноаппарат смех чужой прокручивал

Третий раз подряд.

 

В зале переполненном самокруток дым

Наплывает волнами

На трофейный фильм.

 

Правда или вымысел?..

Слез глаза полны.

Неужели так вы… мы все жили до войны!?

 

Не цветными красками разукрашен зал  –

Белыми повязками он ряды связал.

 

И шинель в нем серая в темноте черна –

Красит свою серию

В черный цвет война.

 

И невольно, Танечка,

Словно едкий дым,

Мысль упрямо тянется

Сквозь цветной тот фильм:

 

Жизнь…она, как мельница…

Главное – жива!

Горе перемелется в

грустные слова.

 

************************

 

 

ЭТОТ ХЛЕБ

 

***

Ржаную

теплую буханку

Мать принесла,

как счастье, в дом.

А мы,

поднявшись спозаранку,

В него поверили с трудом.

 

А мы во все глаза смотрели,

Не веря собственным глазам:

Неужто это в самом деле

Сокровище такое нам?

 

Мы хорошо узнали сами

Бесценность хлебного ломтя.

А наша мать,

давясь слезами,

Сказала тихо, не шутя:

– Ребята!

Ешьте хлеб досыта.

Все карточки

отменены!.. –

Зачеркнута, но не забыта

Еще одна беда войны.

 

*********************************************

 

БЕЗОТЦОВЩИНА

 

В захолустье…

В захолустье

Мать нашла меня в капусте.

 

Стала нянчить и качать –

Ведь на то она и мать.

 

Среди сосен и берез,

Словно гриб,  я быстро рос.

 

И однажды усомнился,

Что не так,  как все,  родился.

 

Долго я скрывал прозренье,

Но вот лопнуло терпенье,

И спросил я наконец:

«Был ли у меня отец?».

 

Туча солнце заслонила.

Мать слезинку уронила.

 

И сказала тихо мать:

«Ни к чему тебе все знать.

Я нашла тебя в капусте…

В захолустье-захолустье.

Будешь ты теперь со мной

Осенью, зимой, весной,

А потом, в другое лето,

Позабудешь ты всё это.

**********************

 

 

**************

НАСЛЕДСТВО

 

***

Дал мне дед в наследство

Не коня, не дом,

А босое детство

И ночное в нем…

 

Ничего, что слишком…

И щитом был аж

Стриженным мальчишкам

Дедов патронаж.

 

 

Сахар, хлеб, фуфайка…

Все невзгоды – прочь!

Мы счастливой стайкой

Убегали в ночь.

 

Кони рады встрече!

Кормим их с руки!

Тают, словно свечи,

Скромные пайки.

 

Мы не ели сытно –

Карточки в ходу…

Не понять копытным

Тех времён беду.

 

Тянутся губами,

Тянутся к рукам.

Радуются сами.

Хорошо и нам.

 

Хорошо на воле!

И душой конь чист.

Мой уходит в поле

Под веселый свист…

 

 

Стыл туман. Без ветра

Плавал на весу,

Рассыпая щедро

По траве росу.

 

Засыпали дали. –

Был денек не прост…

От костра вставали

Тени во весь рост.

 

И лепились ивы,

Словно сосунки,

Стайкой молчаливой

К берегам реки.

 

Взяв махры немного,

В сторону дыша,

Делал «козью ногу»

Дед мой не спеша.

 

Уголек руками

Брал он из костра.

Тлела огоньками

Едкая махра.

 

Чуть ссутулив плечи,

И, как дым, сам сед,

К некороткой речи

Примерялся дед.

 

Нам, сивоголовым,

Речи деда – мед,

Слушать их готовы

Ночи напролет…

 

Ночь гуашью синей

Красит небосвод,

Дед о старшем сыне

С нами речь ведет.

 

Я смотрю на пламя…

Вижу давний бой…

Боевое знамя

Держит дядя мой.

 

Знамя новым светом

Освещает полк.

Шумно спорит с ветром

Красный его шелк.

 

Сабель обнаженных

Матовая сталь…

Сталью вороненной

Отливает даль.

 

Сколько ляжет смелых –

Знать мне не дано.

Впереди от белых

На земле темно…

 

 

  ***

Все вокруг притихло,

И костер притух.

Ночь в тумане рыхлом

Превратилась в слух.

 

Только дед устало

Брал кисет с махрой:

Время наступало

Паузы большой…

 

Где та степь чужая,

От которой шла

К дедовому краю

Русская земля?

 

У того раздела

Разных двух миров

Много красных, белых

Проливало кровь.

 

Хворост бросит кто-то

В гаснущий костер –

И огню работа

Снова с этих пор.

 

Набирая скорость,

Набирая жар,

С хрустом жрал тот хворост

Маленький пожар…

 

За какие дали

Или же года

Мысли убегали

Дедовы тогда?

 

К той войне иль к этой,

Что сожгла дотла

Дом наш прошлым летом,

Память их вела?..

 

Я, на искры глядя,

Рвущиеся в синь,

Видел, как мой дядя –

Дедов младший сын –

Мчится в танке быстром.

Пушка.  Пулемет…

А на выстрел – выстрел,

И не всем везет…

 

Нет войны без риска.

Павших помнят. Чтут.

Вверх взлетали искры –

Крохотный салют…

 

Дед глядел на звезды

И на темный луг,

Где легко и просто –

Хорошо вокруг.

 

– Я о чем толкую

Да итожу речь?..

Красоту такую

Надобно сберечь! –

 

Скажет дед бывало,

Словно невпопад,

И за лес устало

Свой уставит взгляд.

 

А за лесом дальним

Ветер меж берез

В темноте хрустальной

Осторожно нес

Солнечное чудо

Будущего дня,

Ласково покуда

Облака гоня.

 

И не споря с ветром,

Сгрудившись слегка,

Полыхали светом

Снизу облака…

 

Золотую гриву

В небе распустив,

Солнышко игриво

Встало между ив.

 

На траве, сгорая,

Искрится роса.

Радость огневая

Слепит мне глаза.

 

Конь торопит в поле –

К солнечному дню.

Хорошо на воле

Детству и коню!

 

Пусть друзья догонят!

Кто там отстает?!

Веселей!  По коням!

И вперед!  Вперед!

 

Слева здесь и справа –

Взгляд куда не кинь! –

Только-только травы,

Только неба синь!

 

Скачут кони быстро,

А из под копыт

Радугой искристой

Вверх роса летит.

 

Разгорелись лица

И глаза горят…

Ох, как детство мчится…

 

Не вернуть назад

Возле речки лето,

Ночи у костра…

А как будто это

Было все вчера…

 

Кажется, лишь громко

Свистни, и на звук

Ржаньем жеребенка

Отзовется луг.

Опубликовано 16 Июл 2013 в 20:52. В рубриках: Рассказы. Вы можете следить за ответами к этой записи через RSS 2.0. Вы можете оставить отзыв или трекбек со своего сайта.

Ваш отзыв

Вы должны войти, чтобы оставлять комментарии.

 
Яндекс.Метрика